Ед. хр. № 0007
Семь оборотов
Симха, 11 хешвана, вечер
Автобус уходит с центральной станции в шесть утра, а я приехала в пять, потому что в моём возрасте лучше посидеть на скамейке, чем бежать за автобусом. Стёкла там толстые и мутные, едешь как в банке с водой, и шофёр всю дорогу слушал по радио футбол и ругался на вратаря по имени. Ехали минут двадцать, а я успела прочитать половину тхилим, потому что женщины вокруг читали вслух, и я за ними.
Очередь к Рахели в этот день стоит такая, что не видно, где она начинается. Женщины молодые и старые, и у каждой в сумке какая-то беда. Я свою беду везла в кошельке, на фотографии: Ноа на свадьбе, в белом, ей там двадцать девять. Сейчас ей тридцать девять, и четыре раза её кололи, и четыре раза ничего. Моя мать в Мекнесе так же ходила на могилу к цадику, когда у старшей сестры не было детей, и брала меня с собой, мне было шесть, и я помню только, что там пахло воском и мятой и что мать всю дорогу обратно молчала.
У входа сидит Йохевед. Её все знают, она там продаёт нити тридцать лет, красные, на картонных катушках, и сама наматывает их вокруг камня, семь раз, с молитвой. Я попросила катушку. Она посмотрела на меня и спросила, для кого. Я сказала, для внучки. Тогда она закрыла коробку рукой и говорит: «Пусть сама приедет. Нить отдают за кого-то, бабушка, её даром не носят».
Я сказала ей: «За меня». Она долго на меня смотрела, потом взяла с меня двадцать шекелей, хотя с других берёт десять, и пошла со мной к камню. Мы намотали вместе, семь раз, она держала катушку, а я вела нить, и бархат на камне был тёплый, хотя в зале стоял сквозняк. На обратной дороге вратарь опять пропустил, и шофёр так стукнул по рулю, что все женщины перестали читать. Я держала катушку в кулаке и думала, что Ноа будет смеяться.
Ноа
Я смеялась, конечно. Бабушка вытащила катушку из сумки прямо за столом, между хумусом и салатом, и сказала: «Бинти, дай руку», и я протянула руку, потому что спорить с ней бесполезно с тех пор, как мне было пять.
Она отмерила нить от моего запястья до своего локтя, откусила зубами, хотя ножницы лежали рядом, и завязала узел, несколько раз продевая конец, и шептала что-то на том арабском, которого я так и не выучила. На картонке, с которой она смотала нить, было написано маркером «Йохевед, нити» и номер телефона, и я сунула её в ящик с батарейками, сама не знаю зачем. Эран сидел напротив с вежливым лицом инженера, которому показывают вечный двигатель.
Я архивист. Я двенадцать лет разбираю чужие письма и знаю, сколько в них было таких нитей, амулетов, записочек под подушкой, и чем всё кончалось. У нас в холодильнике была отдельная полка под препараты, коробочки с названиями, похожими на имена планет. Я колола себе живот по вечерам перед зеркалом в ванной, и синяки шли вокруг пупка, как деления на циферблате. Четыре протокола, два переноса, одна беременность до седьмой недели. После четвёртого раза врач сказал, что нам стоит отдохнуть, и мы отдыхали третий месяц. Полку в холодильнике я так и не освободила.
Нить я носила, потому что снимать её при бабушке было бы жестоко, а без бабушки забывала, что она есть. Шерсть была немного колючая, и на работе я задевала нитью архивные папки.
Через шесть недель, в первый вечер Хануки, я купила тест в аптеке у дома, чтобы выбросить его и закрыть эту историю. Две полоски проявились раньше, чем я успела положить его на край раковины. Я сидела на полу в ванной, на руке у меня висела красная нитка, и я смотрела на неё дольше, чем на тест.
Эран
Я инженер-конструктор и меряю всё, это профессиональная болезнь: в машине у меня лежит рулетка, в ящике стола штангенциркуль. В первый же исход субботы после того ужина, пока Ноа спала, я измерил нитку у неё на руке. Двести тридцать один миллиметр вместе с хвостиками узла. Я записал это в заметки на телефоне, наверное, чтобы через месяц показать ей, как шерсть садится от воды.
Шерсть действительно садится, и через неделю, когда вышло двести двадцать семь, я не удивился. Я мерил всегда в одно и то же время, после того как соседи напротив гасили в вине свечу авдалы, одной и той же рулеткой и с одной и той же стороны узла. Каждую субботу выходило на четыре миллиметра меньше, плюс-минус половина, и к Хануке нитка стала короче на два с лишним сантиметра.
Узел был целый. По хвостикам никто не прошёлся ножницами, нитка нигде не перетёрлась, и на свету шерсть лежала так же пушисто, как в первый вечер, без единого катышка. Нитка просто становилась короче, ровно, по субботам.
Когда Ноа показала мне тест, я сначала обнял её, а потом пошёл в туалет, открыл заметки и смотрел на столбик чисел, пока экран не погас. Записывать в тот вечер ничего не стал.
Ей я ничего не сказал. Несколько раз почти начинал, по вечерам, когда она засыпала на диване с рукой на животе, а нитка лежала у неё на запястье красной полоской. В те недели у меня в машине горела лампочка «проверьте двигатель», и я так и не съездил в сервис, ездил с ней до весны. У человека, который четыре года колол себе живот, наконец что-то получилось, и я должен был прийти к ней с рулеткой.
Ирит
Спонтанные беременности после отмены протоколов я в нашем отделении ЭКО видела много раз, это почти отдельная статистика: организм перестаёт ждать, и что-то в нём отпускает. Ноа Альмог я бы и не запомнила, если бы не её анализы.
Бета-ХГЧ у нормальной беременности растёт неровно, это живой процесс, там бывают ступеньки и провалы. У Ноа она удваивалась каждые сорок восемь часов, как по учебнику, три раза подряд. Я показала распечатку заведующей, и та пошутила, что с такими цифрами можно печатать брошюры.
Запомнила я её ещё из-за мелочи, которая меня рассердила. Вены на сгибах у неё за четыре протокола были исколоты, и кровь я брала из кисти, а Ноа не дала мне сдвинуть красную нитку с запястья, хотя она лежала прямо там, где мне нужно было держать кожу. Я сказала, что возьму из другой руки. Она согласилась, а потом, уже в коридоре, вернулась и спросила, нормально ли, что нитка врезается. Я посмотрела. Нитка сидела плотно, кожа под ней была чуть белая, как бывает под часами, если затянуть ремешок на одну дырку туже.
Я сказала, что шерсть садится от воды и пусть она её ослабит. Она ответила, что узел развязывать нельзя, и натянула рукав до пальцев. Я записала в карту «тревожность умеренная» и предложила ей психолога, как предлагаю всем. Беременные после ЭКО часто держатся за какую-нибудь вещь, за кольцо или за пижаму, в которой делали перенос. У меня самой на посту девятый год стоит кружка со сколом от пациентки с близнецами, и я её не выбрасываю, хотя пить из неё уже нельзя. В тот день у нас стояла коробка суфганиёт от спонсорской фирмы, и Ноа взяла одну и унесла, не надкусив.
Дмитрий
Двенадцать недель, воротниковое пространство, обычный скрининг, двадцать минут на всё. Я делаю ультразвук тридцать два года, пять из них в Харькове, и такие скрининги могу делать с закрытыми глазами. Пациентка лежит спокойно, левая рука у неё под головой, муж стоит у стены и держит телефон экраном вниз.
Воротниковое пространство в норме, кости носа видны, сердце сто шестьдесят два. Я веду датчик вдоль спинки и вижу пуповину. Она идёт вокруг плода петлёй, и ещё петлёй, и ещё. Я поворачиваю датчик и включаю допплер, чтобы видеть кровоток, и петли загораются красным и синим, и их семь. Семь оборотов вокруг тельца длиной шесть сантиметров. Столько пуповины в двенадцать недель не бывает, её не хватило бы и на три оборота.
В двенадцать недель обвитие ничего не значит, плод там плавает, как в бассейне, и всё распутывается само десять раз за день. Я это знаю, я сейчас так и скажу. Я открываю рот, и на экране самая нижняя петля стягивается. Медленно, по сантиметру в секунду, как стягивают шнурок. Потом вторая. Пауза, и третья. Так мотают нить на катушку, подтягивая после каждого оборота.
Пациентка тихо говорит «ой» и вынимает левую руку из-под головы. На запястье у неё красная нитка, кожа под ней совсем белая, и по краю выступает тонкая тёмная полоска.
Я нажимаю заморозку. На застывшем экране четыре петли затянуты и три свободны. Я нажимаю «печать», принтер выдаёт снимок, я отрываю его и кладу ей в руку, хотя снимки мы отдаём в конце, в конверте, вместе с заключением. Муж говорит: «Сними её, Ноа, это бред, сними сейчас же». Я снова включаю датчик. Петли лежат спокойно, все семь, сердце сто шестьдесят. Я пишу в заключении: «Обвитие пуповины, рекомендован контроль через неделю» и не могу вспомнить, как на иврите «пуповина», хотя пишу это слово каждый день.
Ноа
Из клиники мы ехали молча. Шёл февральский дождь, мелкий и холодный, какой в Иерусалиме бывает по три дня без перерыва, и на светофорах у Тальпиот Эран смотрел на мою руку, а я на снимок. Снимок был тёплый от принтера, на нём серым по чёрному лежал мой ребёнок, обмотанный семь раз. Я положила его в сумку изображением вниз, потом достала и положила обратно изображением вверх, потому что вниз было ещё хуже.
Эран просил снять нитку в коридоре и в машине, а вечером взял с кухни ножницы. Я сказала, что уйду от него, если он к ней прикоснётся, и сама удивилась, что говорю это всерьёз. Он положил ножницы на стол и ушёл в машину, и я видела из окна, как он сидит там с выключенным мотором.
Картонка нашлась в ящике с батарейками. Йохевед ответила после шестого гудка, сонная, сердитая, и спросила, кто дал ей этот номер. Я сказала, что нить на мне с прошлого хешвана, что она садится и врезается и что сегодня на снимке пуповина обмотана семь раз. Она долго молчала. Потом спросила: «За кого мотали?» Я сказала, что бабушка сказала: за неё. Йохевед сказала: «Тогда звони бабушке», и положила трубку.
Было почти двенадцать, но бабушка взяла трубку сразу, она не спала. Я рассказала ей про петли на экране и про то, что кожа под ниткой белая. Она слушала молча. Потом спросила, ела ли я сегодня, и рассказала, что Йохевед взяла с неё двадцать шекелей, а с остальных берёт десять, и что шофёр всю дорогу ругался на вратаря, она мне это уже рассказывала за ужином, слово в слово. И только после этого сказала: «Не снимай. Я договорилась». Я не спросила, с кем и о чём.
Неделю я спала на спине, положив левую руку поверх одеяла, чтобы ничто её не прижимало. Нитка сидела так туго, что пальцы к вечеру отекали, и обручальное кольцо пришлось перевесить на цепочку.
В среду под утро я проснулась от того, что рука лёгкая. Нитка лежала на простыне, целая, с завязанным узлом, кольцом, которое никак не могло соскользнуть с моей руки. На запястье остался тёмный след, как от браслета. Было без двадцати пять. В шесть позвонила мама и сказала, что бабушка умерла ночью во сне, а в каком часу, никто точно сказать не может, сиделка заходила к ней в четыре и потом в пять.
Контроль мне делала уже другой врач, молодая женщина. Обвития не было. Она прокрутила запись трижды и сказала, что на прошлой неделе, скорее всего, был артефакт, при допплере петли иногда накладываются. Я кивнула. Снимок лежал у меня в сумке, и я его ей не показала.
Женщины из похоронного братства, которые обмывали бабушку, отдали маме маленький пакетик с тем, что было на ней. Там лежала её брошь и красная шерстяная нитка без узла, свернувшаяся колечком. Мама не знала, откуда она, и отдала её мне.
Ноа, 11 хешвана, год спустя
Дочке два месяца. Её зовут Рахель, это предложила мама, а я не нашла в себе сил спорить. У неё бабушкины брови и привычка во сне сжимать кулак.
Сегодня в шесть утра с центральной станции опять ушёл автобус с толстыми стёклами. Я не поехала. Заметки Эрана я нашла ещё весной, когда искала в его телефоне номер сантехника: там был столбик миллиметров по субботам, а под ним одна строчка, написанная в ночь после скрининга. Я прочитала первые два слова и закрыла заметку.
Вечером Рахель уснула у меня на руках с кулаком у щеки, и я разжала ей пальцы, чтобы вытереть ладошку. На запястье, там, где у новорождённых складка, лежала тонкая белая полоска, ровная, как под ремешком, который затянули на одну дырку туже.
Я уложила Рахель, открыла ящик комода, где под бабушкиной брошью лежат снимок и обе нитки в разных конвертах, и достала рулетку Эрана.